Сергей Кузнецов Изнанка холста: Идентификация Герберта Адлера
Часть вторая Об Интернете, русских разведчиках и дочерях на выданье, или Формула любви В то время строгость правил и политическая экономия были в моде. Мы являлись на бал, не снимая шпаг, — нам было неприлично танцевать и некогда заниматься дамами. Честь имею донести тебе, теперь это все переменилось. Французский кадриль заменил Адама Смита, всякий волочится и веселится как умеет. А. С. Пушкин «— Отвечай, где документы? — грязный мускулистый мужик тряс свою жертву, крепко прижимая пистолет к беззащитной шее. Герберт зажмурился, потому что ждал, что выстрел вот-вот растрескает реальность, и кровь брызнет в пространство». Так начинается глава, которую можно было бы обозначить «Энжела: История любви-2». Однако называется она по-другому: «Уроки перевоплощений». Дабы найти для своей дочери жениха, в добрые старые времена (очень старые, а потому, возможно, такие добрые) родители устраивали приемы. Либо выводили девочку в свет. Однако свет, в условиях повальной демократии, сошел на нет, а что касается приемов... «Самое же страшное заключалось в том, что те мужчины, что попадались на глаза Герберта и Эльзы, были, по их мнению, все как один если не ублюдки, то маньяки». Однако, разболтав в своем горниле касты, сословия и звания, двадцатый век расширил границы общения человека, подарив ему Интернет. И именно во всемирной паутине, на сайте знакомств, Герберт Адлер и его жена Эльза начинают поиск жениха для Энжелы, виртуозно переписываясь с потенциальными мужьями от имени дочери. Жених находится, однако при всех его положительных качествах (сам пробивает себе дорогу в жизни; образован; неглуп; равнодушен к спиртному) у него оказывается существенный недостаток: он бывший разведчик. «— А я — смелый. Мне по должности положено. Я же — разведчик... — Какой еще разведчик? — нахмурился Герберт. — Старший лейтенант внешней разведки! — Да... Ты меня удивил... мягко говоря. — Герберта передернуло. — Так ты меня вербовать, что ли, будешь? Ну кто же о таких вещах говорит? Если ты шутишь — это шутка плохая, если ты серьезно — то это ни в какие ворота не лезет. Объяснись. — Я уже давно не на службе! — Кстати, я забыла тебе сообщить, что я... — решил превратить в шутку Герберт. — Что, замужем?! — Нет... Инопланетянка... — А я серьезно — разведчик. Только я в запасе! Не переживай! А специальность у меня вообще суровая! Я вот думаю, говорить или нет? — Киллер, по всей видимости... — Нет... Специалист по допросам... Из нашего универа две дороги — в разведку и в МИД. Я выбрал разведку и прошел сборы. Мне дали звание. А почему это тебя так пугает?» А в самом деле — почему? Ежедневно в мире допрашивают несколько тысяч человек. Причем в цивилизованных странах. Причем многие из них ни в чем не виноваты: просто они что-то видели, а узнать, что именно, — задача специалиста. Да и опасность для мирного гражданина специалист по внешней разведке представляет гораздо меньшую, чем, скажем, ракетчик (в военное, разумеется, время). В конце концов, в некоторых странах даже президенты — бывшие разведчики, что не мешает им пользоваться всенародной любовью и доверием. Как ни пытается автор скрыть происхождение своего героя, это ему не удается. Подобный неконтролируемый страх перед сочетанием слов «разведчик» и «допросы» может испытывать только выходец из бывшего СССР. Вновь внешняя угроза. И тем не менее Адлер преодолевает свой страх. Там, где угрозу (явную или вымышленную) можно остановить простым недеянием, он продолжает начатое дело. Причина в том, что творец, приступивший к созданию очередного сегмента мира, уже не может остановиться. «Адлер решил, что больше он в эти игры играть не станет. В конце концов, всему есть предел. Хотя в одной из прочитанных накануне книжек и утверждалось, что у всякой души есть бессчетное множество жизней, Герберту не хотелось закончить эту пристреленным шутом. И вот тут-то и грянул гром, такой оглушительный, что у Герберта чуть не выпали мозги. Этим громом прозвучал вопрос — а чем же себя занять? Поразительное состояние — деятельная скука, когда каждый момент вроде бы дополна напичкан заботами и событиями, а по задворкам сознания настойчиво тянется поволокая пелена скуки... Герберт побушевал насчет своей неудавшейся истории любви к шпиону и вроде даже успокоился, но потом вдруг сел к компьютеру и снова принялся писать...» Итак, перед нами классический романный герой (а не его отсутствие, как лукаво предлагает полагать читателю Кригер). Полный сомнений — он преодолевает их. Претендующий на роль творца — он готов отвечать за свое творение. Однако финальная оценка деяний Адлера в романе отсутствует. Финал открыт. Как неопределенна и последняя из сюжетных линий: линия Энжелы. «Герберт действительно умело провел парня по всем коридорам страсти, холода и тепла, насмешек и признаний и преподнес Энжеле готовым. Адлеры не только не задумывались, но даже не осознавали, что в подобной ситуации кроется какой-то неслыханный обман. Герберт свято верил, что Энжела могла бы сделать то же самое, но она была ранимой, неуверенной в себе, и подобная первичная артподготовка травмировала бы ее, и успех был бы маловероятен. Почему бы ему не сделать это за нее? Несколько раз Адлер спрашивал дочь, что она написала бы в том или ином случае, и их намерения и направления мысли удивительным образом практически всегда совпадали». Чем закончится этот роман? Тут автор отходит в тень, предоставляя читателю самому поразмышлять над моральными аспектами и возможными поворотами рассказанной истории. Завершается роман следующими словами: «Адлеры (в имеющемся у меня оригинале — Герберты, но, полагаю, это описка) норовили применить свой способ любви не только внутри своей семьи, но и в отношениях к окружающим, ко всем, кого эти странные люди принимали в свой особый круг (в который, кстати, было совсем несложно попасть), и лишь когда наталкивались на явно саморазрушительные тайные желания какого-нибудь горе-индивида и упорная психотерапия в сочетании с антидепрессантом не помогала, они разводили руки и просто переставали пытаться любить этого чужака, и тогда он сам отваливался под силой собственной гравитации... Так ли дурны были эти отношения? Так ли невыносима была эта несвобода? Так ли отвратительны были их забавы?» Вопрос обращен к читателю. Все прочее, как заметил классик, литература. Анти-Идиот, или О непротивлении счастью А я скажу, что это — вздор. Пошел он с этой целью к черту! Когда вблизи кровавят морду, куда девать спокойный взор? И даже если не вблизи, а вдалеке? И даже если сидишь в тепле, в удобном кресле, а кто-нибудь сидит в грязи? Все это жвачка: смех и плач, «мы правы, ибо мы страдаем». И быть не меньшим негодяем бедняк способен чем богач... И. Бродский Собственно роман, т. е. рассмотренные выше сюжетные линии, занимает пять из семи частей. В шестой части Адлер приступает к написанию романа — судя по всему, того самого, который держит в руках читатель. Система зеркал, в которой автор описывает человека, пишущего роман о человеке, пишущем роман... Литературная игра, столь любимая Борхесом? Смысл приема раскрывается несколько раньше, в беседе с Лакшми Вишну Мишрой: «Если эта реальность нереальна, — вдруг продолжил Герберт, — а в этом у меня нет никакого сомнения, я словно слышу скрип пера писателя или стук его пальцев по клавиатуре пишущей машинки, когда он сочиняет нас. Вот и сейчас у меня на затылке словно бы поднялись волосы дыбом, это происходит всегда, когда я ощущаю его присутствие...» Читателю, проникнувшемуся подобным ощущением, вслед за Адлером приходит в голову мысль: а существует ли высшая реальность, высший творец, не являющийся персонажем? Если да, причем о его замысле мы ничего сказать не можем («Представьте себе муравья, живущего в муравейнике рядом с вышкой, несущей электрические провода, вопрошающего, как гигантский муравей построил линию электропередач? В том-то и дело, что ее построил не муравей!»), не являемся ли все мы пассивными персонажами уже написанного романа? В этом смысле интересна полемика Кригера с идеями Достоевского. Герой «Забав» называет себя Анти-Идиотом, противопоставляя себя князю Мышкину. «Беспомощный, мертвый Христос — вот что подрывает остаток веры... И его беспомощный Идиот пытается наладить жизнь обуреваемых мрачными страстями изгоев. И снова, уже в романе о веселеньких братьях при убиенном папаше, Христос беспомощен пред собственным Инквизитором, Великим Убийцей, готовящимся снова Его уничтожить — Его же именем, во имя Его самого... Достоевский — певец беспомощных Христов. Но Христос никогда не был таким, он не был беспомощным, даже страдая на кресте. Он не был простым статистом событий, он не говорил просто милые и добрые речи, не увещевал... Он творил чудеса и, в своем роде, манипулировал людьми для их же собственного блага. “Веришь ли ты в меня? ” — вопрошал Спаситель и, получая ответ, сотворял чудо. Вот кому следует подражать, а не бессилию нездорового человека». В своих романах Достоевский не предлагает читателю заданный смысл, он позволяет героям говорить, не поправляя и не одергивая их. Смысл рождается при каждом конкретном прочтении, и для двух конкретных читателей он может оказаться противоположным. Бахтин назвал это полифоническим романом, в котором голос автора не выше голоса персонажа, а первоначальный замысел и результат могут значительно отличаться (в самом деле, задумал Федор Михайлович написать сатиру на «шестидесятников», а получились «Бесы»). Является ли критика романов Достоевского в «Забавах» правомерной? Разумеется, как и любое прочтение, коих было сотни и ежегодно появляется десятки (мой знакомый филолог предлагал официально запретить работы о творчестве Достоевского: «Ну сколько ж можно-то!»). Обращает на себя внимание яростность и бескомпромиссность этой критики. Дело в том, что взгляд на задачу литературного произведения у героя «Забав» кардинально отличается от практикуемых Достоевским. Он именно хочет донести до читателя свою мысль и при этом быть адекватно понятым. Он хочет учить, подправляя действия своих персонажей, руководя ими. Если спроецировать это на идею об истинном творце, описывающем нас, получается, что Кригер проповедует идею полного детерминизма человеческого бытия. Но это не совсем так. Его герой не только создает роман, но и сам меняется под воздействием романа. «Он не понимал, какие поступки он совершает для того, чтобы отразить их в романе, а какие повороты сюжета, написанные на бумаге, ложатся на нее только для того, чтобы обрести свою истинную плоть в разухабистости вполне реальной и всеми осязаемой жизни. Романы, которые пишут автора, герои, которые диктуют его поступки... Такая литература была Герберту по душе...» Реальный и художественный миры переплетаются для Адлера точно так же, как переплетаются личная жизнь и работа. Его мир — возвращение к синкретизму, но на более высоком витке вечной спирали повторений. Генри Миллер выбрал эпиграфом к «Тропику Рака» слова Ральфа Уолдо Эмерсона: «Эти романы постепенно уступят место дневникам и автобиографиям, которые могут стать пленительными книгами, если только человек знает, как выбрать из того, что он называет своим опытом, то, что действительно есть его опыт, и как записать эту правду собственной жизни правдиво». «Забавы Герберта Адлера» — еще один опыт такого романа-дневника. И если Миллер в своем произведении разрабатывает онтологию творчества, для Кригера более важна этика повседневной жизни, а именно — этика поступка и этика воспитания. «— Я — Анти-Идиот, — рассудил Герберт, — ибо я проповедую непротивление счастью. Я пренебрегаю совестью и порядочностью, я пользуюсь мутными страстями и полузабытыми желаниями, но для того, чтобы соединить две несчастные половинки и привести мир в благостное равновесие. Пусть мне это не удастся, но я хотя бы предпринимаю попытки, я хотя бы стремлюсь, а не сижу сложа руки». Для Адлера основные нравственные ориентиры уже определены. Для него важно не отыскивать, подобно Мышкину, прекрасное в каждом человеке, а определить статус этого человека по отношению к созданному им миру. Так, из двух претендентов на руку Энжелы он предпочитает Альберта, самостоятельно пробившего себе дорогу в жизни и отказывающегося от поддержки, Стюарду, равнодушно принимающему помощь и снимающему с себя ответственность за собственные поступки. В том, что Альберт успешно строит свою карьеру, а Стюард ни к чему не пригоден и страдает, заслуга Альберта и недостаток Стюарда. Страдание вовсе не возвышает душу, поскольку естественным стремлением человека является стремление к счастью. Именно оно является нормальным состоянием человека: «Мы жили счастливо и не противились счастью, мы брали свои судьбы в собственные руки и проверяли любые условности на зуб... Для нас каждая понюшка табаку несла в себе особый смысл уютного удобства, неторопливого стремления к простому и обыденному, а потому неспособному наскучить существованию, поскольку оно свободно выбрано нами самими, вне диктата привычек и условностей... Мы были далеки от красоты в ее эзотерическом смысле, наслаждаясь небесами в той мере, в которой наслаждаются ими улитки, мы знали, что все, что нам нужно, либо у нас уже есть, либо мы это изобретем по мере надобности, но без культа страданий...» В этом — суть концепции «непротивления счастью», предлагаемой Адлером. При этом счастье не должно основываться на несчастье других. Здесь можно увидеть как отголоски теории «разумного эгоизма» французских просветителей (Гельвеций, Гольбах, но с меньшей актуализацией роли «общественного блага»), так и следы протестантской концепции служения Богу посредством повседневного труда. Именно отец Реформации Лютер «свел общественный религиозный культ к объединению личностей для лишенного жертвенности общения с Богом» и «первым произнес добросердечные слова о священности и ценности честной профессиональной жизни («повседневных добрых дел»), открыв тем самым «новую эпоху в отношениях между религией и культурой» (История философии / Под ред. Грицианова. www.philospedia.com). Что касается педагогического аспекта адлеровской идеологии (этика воспитания), его можно определить как лимитированное невмешательство: «Мы должны учить своих детей, что всякая попытка их учить есть зло, ибо если бы Господь Бог желал бы, чтобы мы чему-либо научили свое потомство, он нашел бы легкий способ вставлять какую-нибудь дискету с уже готовой и неизменной информацией. Нет, учить мы должны лишь тому, что никакие учения не должны руководить их жизнью, что никакие пасмурные идолы Достоевского и условности ветхозаветных блажей и супермодерновых развращенностей не должны калечить их судьбы. Вот чему мы должны учить своих детей. Вот чему мы должны учить самих себя — и в этом и будет заключаться наше непротивление счастью». Основу для подобного воспитания должна предоставить семья. Показать пример гармоничных отношений, не навязывая ребенку собственных взглядов на жизнь, — вот задача родителей, залог того, что ребенок получит базовые уроки нравственности и в то же время сможет пойти дальше родителей. Именно с этим связана критика родителей Эльзы — «купечества». Данный эпитет не отсылает к определенному социальному классу. Это, по-видимому, обозначение представителей среднего класса, свято верующих в свое знание жизни, ее нравственных законов и социальных условностей, а потому чувствующих себя в неограниченном праве учить других. Они не признают чужой свободы, если ее проявления хоть немного выходят за рамки их представлений о норме и благопристойности. Однако свобода, предоставляемая Адлером дочери, имеет предел. В реальной жизни, когда счастью Энжелы угрожает опасность (ситуация со Стюардом), Адлер не раздумывая берет всё под контроль, активно вмешивается в судьбу дочери. Где находится предел невмешательства? Каждый решает сам. Противоречива ли позиция Адлера? Безусловно. Но ведь что есть наша жизнь, как не бесконечное балансирование на вечно изменчивой «плоскости шара»... Воззрения Адлера нельзя назвать философией: он не создает стройной философской системы, это философия «для себя», в которой возможны логические противоречия. Но именно логически несовершенные философские системы, по остроумному замечанию Б. Рассела, оказываются весьма действенными на практике. Системы воззрений, подобные адлеровской, Александр Секацкий назвал «метафармакологией»: «Между философией и фармакологией обнаруживается далеко идущая общность принципа действия... В принципе инъекцию адреналина можно заменить инъекцией слова в какой-нибудь сильнодействующей форме и получить в результате желаемое “состояние сознания” — добиться временного улучшения, а при систематическом введении препарата — и стойкого расположения души. Жак Деррида предложил рассматривать философию как “фармакон” — своеобразную словесную микстуру, эффект воздействия которой определяется дозировкой и составом компонентов» (Секацкий А. Философия как метафармакология. www.narcom.ru/ideas/socio/121.html). По его классификации, в данном случае мы имеем дело с фармаконом, относящимся к группе «стимуляторов и антидепрессантов. Фармакон рассчитан на самое массовое применение — общедоступен, не имеет противопоказаний в виде образовательного ценза. Сюда можно отнести догматическое богословие (без еретических и сектантских крайностей), французский материализм XVIII века. Принцип действия — частичное сужение поля зрения, благодаря чему оставшаяся часть спектра преподносит мир преимущественно в розовом цвете (Там же). Действительно, в своем романе Кригер не предлагает всеобщую формулу счастья путем построения идеального общества или слияния с Богом. Он избегает догматов какой-либо одной религии, соглашаясь с воззрениями индийского учителя Саи Баба, пришедшего в мир «ради всего человечества, а не ради отдельных народов и религий», и видящего свою задачу в том, чтобы «не основать новую религию или навязать людям свое учение, а через Истину и Любовь восстановить прямой путь к Богу и возродить в людях стремление к духовности, братству и сотрудничеству». «Счастье — вот основная максима и императив. И нет разницы меж счастьем земным и небесным». В своем романе Кригер предлагает читателю поразмышлять над локальным опытом построения счастья. Его герой противоречив в своих поступках и мыслях. Но противоречива сама жизнь. Продолжая строфы эпиграфа из И. Бродского: ...И то, и это — скверный бред: стяжанье злата, равновесья. Я — homo sapiens, и весь я противоречий винегрет. Эпилог — Paul! — закричала графиня из-за ширмов. — Пришли мне какой-нибудь новый роман, только, пожалуйста, не из нынешних. — Как это, grand’maman? — То есть такой роман, где бы герой не давил ни отца, ни матери и где бы не было утопленных тел. Я ужасно боюсь утопленников! — Таких романов нынче нет. Не хотите ли разве русских? — А разве есть русские романы?.. Пришли, батюшка, пожалуйста, пришли! А. С. Пушкин О, блаженные времена золотого века русской литературы. Ее творцы заботились не о том, чтобы привлечь внимание читателя особым образом расчлененным трупом, но о том, чтобы максимально точно передать свою мысль. О чем? О жизни. О том, что происходит здесь и сейчас, со мной и с вами. И если вам кажется, что с вами как раз ничего не происходит, это иллюзия. Порой читаешь роман, полный мрачных тайн, кровавых подробностей и психоделических нюансов — и волосы встают дыбом. Адреналин переполняет сосуды. Что в целом неплохо. Но, дочитав сей труд, задаешься вопросом: а для чего это все? Ну спас герой мир от очередного апокалипсиса, поговорил с Богом, победил зло (причем всё) — мне-то это зачем? И становится мучительно больно за бесцельно потраченное время. Роман Кригера лишен кровавых подробностей и мрачных тайн. На протяжении этого произведения никто не пострадал (возможно, Анна, да и то в «деловом плане»). Автор не пытается привлечь внимание читателя неожиданными частностями, он предлагает поразмышлять над сутью обыденности. В конце концов, кто сказал, что этот мир должны спасать герои? Его можем спасти только мы. Поскольку нас — миллиарды. И если каждый задумается над тем, как сделать окружающий мир чуточку лучше... А потом поделится своими мыслями с другим... В своих «Забавах» Кригер предлагает читателю поразмышлять над обыденностью, причем не абстрактной, а вполне конкретной. Залог тому — близость автора и героя. Выше уже отмечалась некоторая слитность их голосов. Этой слитности вторит и близость имен. Этимология имен не раз появлялась на просторах данной статьи в качестве объяснения характера и поступков героев. Связывает она также автора и героя. Борис Кригер. Борис (производное от Борислав — «славный в битве»), Кригер (нем. Krieger — «воин, боец») как нельзя лучше соотносятся с именем главного героя — Герберт. «Значит, это автобиографическое произведение?» — спросит проницательный читатель. «Нет, — ответит ему критик. — Поскольку автобиографий в литературе не существует». Ж. Женетт, анализируя мегароман Пруста, писал: «Сюжет “Поисков” — это именно “Марсель становится писателем”, а не “Марсель — писатель”: “Поиски” остаются романом воспитания, и было бы искажением его смысла видеть в нем “роман о романисте...”; это роман о будущем романисте... Таким образом, необходимо, чтобы повествование прервалось до соединения героя и повествователя... Дистанция между концом истории и моментом наррации — это, стало быть, время, нужное герою для написания данной книги...» (Женетт Ж. Повествовательный дискурс // Женетт Ж. Фигуры. Т. 2. М., 1998. С. 237). Тот, кто пишет, не является тем, о ком пишут. Различие между автором и героем тонко провел М. М. Бахтин: «У меня нет точки зрения на себя извне, у меня нет подхода к собственному внутреннему образу» (Бахтин М. М. Человек у зеркала // Бахтин М. М. Автор и герой: К философским основам гуманитарных наук. СПб., 2000. С. 240). Единственный способ увидеть себя со стороны — написать роман, а затем иронично и отстраненно наблюдать, как поведет себя в той или иной ситуации его герой. Автор не может быть героем своего романа. Но он может представить в романе свою тень. Л. Н. Толстой, собираясь описать свое ближайшее окружение (и себя в том числе), перенес действие на сто лет назад, — в результате мы имеем «Войну и мир». Г. Адамс начинает свой автобиографический роман («Воспитание») (более того, роман, героями которого являются реальные исторические деятели в реально происходивших ситуациях) с детства героя: таким образом, он отделяет себя-повествователя от себя-героя уже на первом этапе. В очередной раз вернемся к метафоре холста. Рама не украшает холст, она отделяет его содержимое как эстетически воспринятое и преподнесенное целое от сырого, эстетически необработанного материала (мира). Роль рамы в романе Кригера выполняют лирические отступления (или, точнее, вступления), предваряющие каждую часть. Они ненавязчиво настраивают читателя на определенное восприятие последующего текста. Обыденные события становятся частью единого дискурса, связывающего эти события с литературой, философией, историей человечества. И именно на фоне всеобщей истории обыденность перестает быть таковой, но предстает необходимой частью, фрагментом огромной мозаики мироздания. Осознанная случайность становится необходимым фрагментом вечности.
|